Три дня до освобождения

811-620x447[1]
День первый
— Всем надеть паранджу, сейчас посетители придут! – крикнул надзиратель Абдулла, входя во двор женского отделения. Заметив плескавшуюся у колонки девушку, он нахмурил брови и пошевелил усами, изображая строгого начальника. – Фируза, поторопись!
Фируза не поторопилась. Растерла по голым рукам обжигающе холодную воду, прибывшую из-под земли, и не вытираясь, нарочито неспешно направилась к бараку. Еще подразнила надзирателя, бросив искоса шутливо-пренебрежительный взгляд.
Абдулле по должности положено проявлять строгость, на самом деле он добрый. Только несчастный: в глазах печаль как от непроходящей зубной боли, усы редкие и обвисшие, щеки впали — будто не работал здесь, а тоже отсиживал срок. Пожизненный. За десять лет заключения Фирузы он похудел вдвое, а форму носил все ту же. Она свисала с плеч и задницы, делая его похожим на мальчика, обряженного в одежду старшего брата. Когда-то темно-зеленая, она выцвела и приобрела оттенок окружающих песков. Давно пора поменять, но Абдулла почему-то не спешил: наверное не хотел выглядеть скелетом, обтянутым не кожей, а формой.
Подрывать его авторитет непослушанием Фируза не собиралась. Быстренько накинула синюю, казенную паранджу – длинную, накрывшую ее вместе с пятками, и вышла во двор посмотреть, много ли явилось посетителей.
Каждое последнее воскресенье месяца в тюрьме афганского городка Бамиан — день открытых дверей для родственников заключенных. Под «родственниками» понимались мужья, отцы и братья, свободных женщин в тюрьму не допускали. Отцы и братья не приходили никогда, считали для себя позором. Мужья приходили нерегулярно — когда время выпадало и желание появлялось. Жены встречали их в парандже, остальные сиделицы тоже должны были прятать лица.
Заведение размещалось на границе плодородных земель и каменистой пустыни, приспособив под свои нужды территорию старой крепости. В древности она выполняла роль форпоста, защищавшего жителей Бамианской долины от завоевателей. Крепость была разрушена, давно, возможно еще Чингиз-ханом, ставшим прародителем хазарейского народа. Сохранились лишь внешняя, высокая, каменная стена и первый этаж башни. В ней — административная часть тюрьмы, справа и слева – мужское и женское отделения.
Условия быта не изменились за тысячу лет с монгольского нашествия: нет ни электричества, ни водопровода, ни канализации, не говоря про телевидение или интернет. Правда, в безветренную погоду и в определенные часы ловился сигнал провайдера телефонной связи, что означало возможность пользоваться мобильниками, но их разрешалось иметь только служащим.
Женщины жили в глиняном бараке, практически пустом. Голые, бугристые стены оклеены листами с воспитательными текстами из Корана, между которыми – грязные подтеки, царапины, щербины.  Вместо входной двери тряпка из брезента камуфляжного цвета, ею раньше накрывали военную технику то ли русские, то ли американцы. Удлиненное, узкое – как бы приплюснутое окошко без стекла забрано вертикальными штырями. Здесь никогда не пахло вкусным или приятным – ночлежка, казенный дом, не предназначенный быть уютным или удобным.
Сиделицы и их дети спали в одежде, на тощих подушках и войлочных подстилках прямо на полу. Они не роптали, лучшего не видели — дома то же самое. Немногочисленные личные вещи, сумки, чемоданы лежали тут же в куче. Когда слишком донимали насекомые, грязь или вонь, устраивали генеральную уборку: перетряхивали и выносили сушить подстилки и подушки, подметали пол вениками из прутьев, сбрызгивали дезинфекционным раствором, полученным в администрации.
Во дворе – колонка с длинным, металлическим рычагом, который надо качать, чтобы добыть воду. Возле колонки женщины стирали, мыли фрукты, посуду, себя и детей, собирались иногда поболтать – своего рода духан под открытым небом, центр общественной жизни.
Мужчины устроились чуть комфортабельней. В их бараке – настоящая дверь и стекла в окнах, вдоль стен деревянные настилы с матрасами и бельем, которое присылали из дома. Подушки, одеяла разрешалось иметь свои. Те, кто желал посидеть в одиночестве, почитать Коран или поспать, отгораживались от внешнего мира, вешая над постелью простыню. Рядом с бараком — отдельное помещение для намаза пять раз в день, там чисто и лежат коврики под коленки.
Фируза посетителей не ждала. За весь срок к ней не приехали ни разу, хотя семья большая: десять лет назад у нее уже было три брата и шесть сестер, теперь наверняка больше. Не навестили и не надо, она не расстраивалась — никого видеть не хотела. Не зря сбежала от них с Джаредом.
Он сидел по-соседству — в мужском отделении, но за все время Фирузе не удалось с ним перекинуться ни словом, ни взглядом.  Любовь —  единственное, что поддерживало ее в тюрьме и вообще давало силы жить. Срок у них с Джаредом одинаковый, кончится одновременно. Тогда они соединятся и, как надеялась Фируза, убегут в Иран, подальше от преследований семьи и притеснений, которым подвергаются хазарейцы на родине.
Абдулла оглядел подопечных – все ли закрыли лица – и отворил ворота. Вошли двое мужчин, похожие как братья. Среднего роста, примерно одного возраста,  одетые в традиционные, полотняные тоги – пирухан, черные безрукавки и невысокие чалмы в два оборота. У одного усы и коротко подстриженная бородка, у другого – усы и борода углом.
Мужчины остановились в нерешительности, оглядывая одинаковые фигуры в бесформенных накидках.  Даже глаз не видно – лишь сеточка, где искать свою-то?
Жены пришли на помощь. Подошли и, не прикасаясь, жестами предложили отойти куда-нибудь в уголок, присесть в отдалении от других обитателей. Присесть в смысле на корточки или на землю, специальной мебели для посетителей не предусматривалось.
От нечего делать Фируза прошлась по двору. Из одного угла донесся разговор, который вели заключенная Зара и ее муж, тот — с острой бородой. Вернее, говорил только он, женщина за все время не произнесла ни слова.
— Ты меня на  всю деревню осрамила. И чего тебе не хватало? Дом, дети, муж. Еда есть, одежда есть. На других бы посмотрела. В нищете живут и то не ропщут. Я о тебе заботился, ты же моя жена. На других не смотрел, даже на мальчиков. Верность соблюдал. И сейчас соблюдаю. У меня никого нет. Не знаю, как теперь к тебе относиться. Ты мой позор. И детям его передашь. Из-за тебя не смею людям в глаза смотреть. Как ты только решилась?
Рядом стояли трое их детей-погодков — босые, оборванные, испуганно-притихшие, будто именно их отчитывал отец. Четвертого, грудничка, Зара держала на руках. Дети отсиживали срок с матерью – по  распоряжению главы семьи. Он не удостоил их даже взглядом, не говоря про мелочный подарок. Сидел на земле, уставившись острым, злым взглядом в отверстие для глаз на парандже. Что он там хотел увидеть?
Фируза знала их историю. Зара потихоньку договорилась со старшим сыном мужа, чтобы тот отвез ее с детьми обратно к родителям. В дороге их перехватили, судили, отправили в тюрьму. За самовольный уход из дома женщина в Афганистане получает десять лет. Ее помощник тоже.
— Оставаться у мужа было невозможно, — рассказывала Зара как-то ночью Фирузе. – Он каждый день дрался. И не слегка, для острастки, а отчаянно, жестоко. У меня синяки со спины не сходили, руку два раза ломал. Я не за себя — за детей испугалась. Нашу первую дочь он забил палкой до смерти. Не от хорошей жизни я решилась бежать-то… В тюрьме, мне хорошо. Спокойно. Я бы тут до конца жизни осталась.
На солнце, в парандже стоять жарко, Фируза отошла в тенек, присела на корточки, оперлась спиной о холодную стену барака. Да, Заре здесь неплохо — сыта, спокойна, дети при ней, от мужа тюремные ворота защищают.  Лучшего не пожелать.
У Фирузы  другое. Ей бы поскорее освободиться. То, что сейчас — скучно и неважно, пропавшие годы. Живет надеждами на будущее. Еще воспоминаниями, но старается в прошлое часто не возвращаться. Кроме Джареда, ничего радостного там нет.
Росла без родительской любви и заботы, сама по себе, как все дети из горной деревушки Шашп Ул. Мать – маленькая, молчаливая, была занята хозяйством и новыми детьми, которые появлялись чуть ли не каждый год, делая теснее и без того маленький дом. Фируза не видела ее улыбающейся или отдыхающей. Без конца хлопотала, ухитрялась делать два дела сразу: качала ногой люльку и пряла нитку из овечьей шерсти или кормила грудью и помешивала варево.
Отец – худощавый, по-монгольски широкоскулый и узкоглазый, редко бывал дома, с двумя старшими сыновьями уходил в горы пасти овец и не появлялся неделями. Когда возвращался, долго молился, сидя на коленях, монотонно раскачиваясь и поглаживая бороду. Мать его боялась, называла «уважаемый», старалась угодить. Фируза его тоже боялась, хотя он не обращал на нее внимания, не разговаривал и, возможно, даже не знал как ее зовут.
Как только дети начинали ходить, их приучали к труду, посылали на улицу – подбирать солому и хворост, собирать коровьи кизяки и сушить на солнце, чтобы топить печь. Там Фируза познакомилась с соседским мальчиком Джаредом. Он был чуть старше, ходил в школу, дарил ей травяных кукол, показывал буквы, водя палочкой по песку.
Буквы она не запоминала, не понимала – как из таких бессмысленных закорючек можно составлять слова. Виду не показывала, послушно повторяла «алифа», «ба» и, глядя в черные, продолговатые глаза Джареда, мечтала. Вот вырастет Фируза, появятся у нее груди, выйдет за Джареда. Он будет делать ей куколок из цветов и травы, она ему – рожать детей, одних мальчиков, потому что отцы больше всего любят сыновей.
Когда исполнилось десять, ее накрыли чадрой и запретили одной выходить из дома. С Джаредом теперь виделись реже и украдкой.
Потом в деревню пришли талибы. Тогда Фируза впервые услыхала звуки войны – звонкие, автоматные очереди «та-та-та-та-та!». Страх прокатился по внутренностям, взорвал желудок. Затряслись руки и колени. Прильнула к матери, ища защиты, та только ближе прижала грудничка. Раньше Фируза боялась раскатов грома и огненных стрел грозы, теперь – торопливых очередей из автомата.  Когда слышала, не бежала в укрытие подобно другим, а застывала на месте без сил и мыслей, будто теряла сознание стоя.
Талибы наложили на жителей оброк, тех, кто не платил, уводили с собой, и семья их больше не видела. Из пленных делали солдат, заставляли убивать. Если человек не соглашался или дезертировал, подвергался пыткам: подвешивали за ноги, метали ножи, потом убивали.
По примеру соседей отец занялся выращиванием опиумного мака – чтобы расплатиться с талибами. Старшие дети помогали. Еще до рассвета уходили в горы, где пряталось их маковое поле, в полдень перекусывали сухой лепешкой, вечером брели домой. Недетская работа — целый день под беспощадным солнцем, которое жжет руки и лицо, вытапливает из кожи драгоценную влагу. Горло до такой степени пересыхает, что голос пропадает, вместо слов одно сипение получается.
От этого времени у Фирузы осталось ощущение непроходящей усталости, пустоты – ни тоски, ни желаний. Ходила как зомби, не разбирая — во сне или наяву. Закрывала глаза, видела зеленое поле с белыми маками, открывала – видела то же самое и неважно, где находилась.
Но самое противное ждало впереди. Когда мак созревает, опадают лепестки, остается набухшая коробочка.  Ее надо надрезать, аккуратно — не глубоко, не мелко, выпустить сок, который сначала белый, потом станет коричневый – это и есть опиум. Триста пятьдесят долларов за килограмм, целое состояние, триста из которого семья отдаст талибам, на остальное будет жить год.
Однажды Фируза стояла на грядке, надрезала головки, которые плакали густыми, похожими на молоко слезами, и она плакала вместе с ними, тихо, без слез – от голода, жажды и усталости. Еще от боли: порезанные пальцы кровоточили и саднили, особенно когда попадал туда маковый сок, слипались, распухали, теряли чувствительность. Надрезы получались кривыми, отец увидит – отхлещет ее по щекам своей костлявой ладонью, жесткой как доска.
Вдруг «та-та-та-та-та!» — автоматная очередь, совсем рядом. Война? Страх сковал Фирузу: застыла с поднятыми руками – одна тянулась к коробочке, другая сжимала нож.
К полю приближалась легковушка с открытым кузовом. Там стоял мужчина в синей униформе, палил в небо и гоготал от радости. Как потом выяснилось, приехали полицейские уничтожать опиумные поля.
Полицейских было двое. Они нашли на обочине крепкие палки и отправились вдоль грядок, широко размахивая палками,  ломая хрупкие маковые ножки.
Страх разжал железные объятия, Фируза очнулась. Это не талибы. Полицейских бояться нечего, они приехали убивать не ее, а мак. Хоть бы они не ушли, пока всё не порубят, тогда ей не придется сюда возвращаться.
Вскоре борцы с наркотиками утомились на пекле, сели отдохнуть, перекурить. Один достал две сигареты, другой сорвал маковый стебель, выжал сок, провел им  по сигаретам. Курили они долго, глубоко затягиваясь, прикрывая глаза от наслаждения, выдыхая голубой, вонючий дым, от которого Фирузу чуть не стошнило.
В тот год семья прибыли не получила. Отец просватал, а проще сказать – продал Фирузу  местному имаму. Ему — за шестьдесят, ей едва пятнадцать, но не разница в возрасте ее испугала. Имам Асиф прославился тем, что жены у него долго не задерживались, умирали одна за одной, молодые.
С особой жестокостью он расправился со своей последней женой,  семилетней Надией. Семья ее — самая бедная и многодетная в деревне, родители спешили дочерей пораньше к мужьям пристроить. Надия приходила иногда поиграть с младшими сестрами Фирузы, и она исподтишка ею любовалась. Необычно красивая девочка – светлая кожа и живые, любопытные глаза, окруженные черными, будто подкрашенными ресницами. Похожа на артистку из американского лакированого журнала. Нет, красивее: у артистки жесткий, мужской взгляд исполобья, у Надии – кроткий как у котенка.
Каким надо быть злодеем, чтобы поднять на нее руку!
Имам в первую же ночь изрезал ее ножом и бросил истекать кровью. Люди нашли несчастную, уже мертвую, на улице, отнесли к родителям, собрали денег в поддержку. Выступить против Асифа  никто не решился: своя жизнь дороже, у него покровители имелись. Женщины завернули Надию в белый саван, мужчины отнесли ее к дороге и закопали на обочине.
Ночью, когда никто не видел, Фируза пришла на могилу, погладила плоский, поперечный камень, заплакала потихоньку, впервые — не по себе, а по другому человеку.
Шакал-имам Фирузу не получил,  она с Джаредом сбежала.
Отправились пешком в Кабул, где легче затеряться. По дороге целовались и клялись в вечной любви. Фируза светилась счастьем. Кабул представлялся ей расцвеченным огнями городом из сказки – с дворцами, мечетями и фонтанами. На улицах улыбающиеся, нарядно одетые люди. Девушки вместо мешковатой чадры носят разноцветные шарфики, имеют право учиться в университете и выбирать мужа по своему желанию.
Неужели такое бывает?
Да, бывает — ей Джаред рассказывал.
До столицы шагать многие километры, но они Фирузу не пугали. На рассвете она смотрела на горные кряжи Гиндукуша в розовых лучах и казалось – это  сияние не солнца, а Кабула. И чем ярче было сияние впереди, тем мрачнее воспоминание об оставшейся позади родной деревне Шашп Ул – с ее нищими, низкими домами, прилепившимися к горному склону. Это не дома, а сурочьи норы без света и тепла, в которых лишь спят и укрываются от непогоды. Там не бывает и не может быть счастья.
Но недолго оно длилось для влюбленных, подручные имама их схватили. Удача, что  посадили в одну тюрьму, иначе потеряли бы след друг друга. Фируза не забыла Джареда. Утром открывает глаза и первым делом  желает ему доброго дня, вечером глядит на звезды, желает доброй ночи. Все десять лет. Как священный ритуал.
А он? Неизвестно…
Срок заключения приближается к концу, несколько дней осталось. Чем ближе час освобождения, тем тревожней замирает ее сердце – как пройдет их первая встреча после долгой разлуки?
День второй
Детский крик, захлебывающийся, отчаянный, доносился из барака. Это трехмесячный Фарух кричал от голода и одиночества. Мать Гульнара куда-то запропастилась, оставив его без надзора — закутанного в тряпки, привязанного к люльке-качалке, которая всего лишь полукруглая, полуметровая доска на полу.  Когда уставал кричать, Фарух всхлипывал и строил обиженно губки. Будто спрашивал: ну за что мне, маленькому человечку, такие мучения?
У Фирузы сжалось сердце. Подошла, присела на корточки, погладила легонько потный лобик. Ребенок замер, взглянул на нее, не узнал и снова заплакал.
Чем бы ему помочь? Только покачать, пока придет Гульнара – молодая женщина с вечно заплаканными глазами и плоскими, пустыми грудями, толку от которых Фаруху мало. Когда были деньги, она покупала молоко у других сиделиц, сейчас давно на мели, бегала, выпрашивала в долг – хоть десятку афганей.
Никто не дал. Она и так вся в долгах, на возвращение которых надежды нет. Гульнара сама виновата — рассорилась с мужем, когда тот приходил на свидание. Потом звонила ему пару раз по мобильному Абдуллы, да муж не отвечал. И денег перестал присылать.
Фарух не умолкал. Пришла Гульнара. Села рядом, взяла его на руки, сунула пустой палец в рот. Он обрадовался, засосал, причмокивая, и, усталый, задремал.
— В десять лет замуж отдали и как отрезали, — начала причитать женщина слезливым голосом. — Родителей с тех пор не видела. Мне семнадцать уже. Недавно  родила ребенка, но муж не обрадовался. Он чаще с мальчиками время проводил, чем со мной. Отпустить домой не захотел. Когда в очередной раз избил до полусмерти, я сбежала. Десять лет получила. Молока нет, чем кормить сына буду? Позаботиться обо мне некому. О-ох… – Гульнара сморщилась, вроде собралась заплакать, но передумала и так и осталась сидеть с плаксивой миной. Раскачивалась, успокаивая сына. И себя заодно.
Вытерла головным платком щеки, уголки рта и, нагнувшись к Фирузе, сказала потихоньку:
— Мне продать Фаруха предлагают. Только я не соглашаюсь. Он единственный родной человек на всем свете. Когда освобожусь, мои родители уже умрут. К мужу не вернусь. Если продам сына, как буду смотреть ему в глаза, когда вырастет? Спросит: как  ты могла меня бросить, отдать в чужие руки? Что отвечу?
Печальная история, их столько, сколько женщин в Афганистане, каждой сострадать слез не хватит. Фируза молча кивнула, поднялась и вышла во двор.
Там гомон – дети постарше играли в футбол сдувшимся резиновым мячом. Младшие забавлялись найденными вещицами: обрывком колючей проволоки, согнутой пополам алюминиевой ложкой или просто шлепали босыми ногами по лужам вокруг колонки.
Фирузу окликнули. Мальчик лет семи, сын одной из заключенных, подал ей тряпичный сверток с бельем от Джареда. Она стирала для него каждую неделю – с удовольствием и тайной гордостью. Они с Джаредом разлучены, но все-таки нашли способ поддерживать связь. Сверток от него как тайная весточка «я тебя не забыл, я в тебе нуждаюсь». Сверток от нее обратно «я тебя не забыла, я тебя люблю».
Постирав и повесив белье сушиться, Фируза встала в тенечке отдохнуть. Полдень. Самая жара. Дети угомонились, сиделицы разморились, попрятались от солнца кто куда. Тишина и покой.
Зудит занудливая муха перед носом. Охота ей крыльями так быстро махать? Тут пальцем пошевелить лень…
После обеда пришел Абдулла – не по службе, а по доброте душевной, поспрашивать как дела. Его тут же окружили женщины: кому телефон нужен позвонить родственникам, кому доктора позвать, кому что-то спросить или посоветоваться, да просто подержаться за мужчину – женское-то общество  надоедает. Фируза ни просьб, ни жалоб не имела, с места не сдвинулась.
Кажется, она вздремнула стоя. Очнулась от визга и грохота, повернула голову – возле барака толпа, смотрят вниз, охают, показывают пальцами. Фируза подошла посмотреть. Возле норки под стеной – дохлая крыса с размозженной головой и доска. Одной из женщин удалось кусочком лепешки выманить ее и прихлопнуть. Наконец-то! Фируза частенько по ночам ощущала ее холодный хвост по голым ногам, вздрагивала, просыпалась. Двигаться боялась – вдруг змея, ее злить нельзя, надо лежать неподвижно, ждать, пока она сама уйдет.
Теперь будет спать спокойно.
Крысу прибили, а выбросить никто не решался. С невозмутимым видом Фируза подошла к трупику, взяла за хвост и понесла к стене, вытянув руку от себя подальше, будто опасалась, что крыса оживет и укусит. Размахнулась, бросила наружу. Пусть там с ней разбираются, здесь нечего территорию засорять.
Раньше она их боялась — змей, мышей. И пауков – жирных, глазастых, на мохнатых ножках. Теперь нет. Очерствела, видно. Привыкла ко всему. Чего только ни видела на своем недолгом веку: смерть, кровь. Ничему не удивляется…
Из барака послышалась ритмичная барабанная дробь, Фируза отправилась посмотреть. Одна из заключенных — Латифа нашла где-то огромную, пластмассовую флягу и приспособила под барабан. Запела песню о романтической любви между пастухом Бахтияром и его молодой женой Малалой.
На высокогорных пастбищах Гиндукуша пасет он овец, она готовит плов, ждет мужа. По вечерам сидят они рядышком у жаркого костра, и Бахтияр поет Малале песни.
О, любовь моя!
Твое дыхание
Слаще запаха мандарина.
Твоя поступь
Легче поступи газели.
Твои губы
Сочнее спелой вишни.
Когда смотрю на тебя,
Волнуется сердце от любви.
Представила Фируза на их месте себя и Джареда. Как мало надо для счастья: жить с любимым в юрте под мирным горным небом, в согласии с соседями — снежными барсами да криворогими архарами.  Диких зверей опасаться не стоит, только людей….
Латифа одинокая, ни детей, ни родственников, на характер странная: то бесшабашно-веселая, вот как сейчас, то замкнутая — что чаще. Ни с кем близко не сошлась, лишь к Фирузе иногда подсядет и молчит. Про себя коротко рассказала.
Тоже отсиживает срок за побег. Старший брат убил в горячке одного человека. Чтобы его не посадили, отец отдал шестилетнюю дочь в чужую семью как возмещение ущерба – такой обычай в Афганистане. Ее заставляли работать наравне со взрослыми, били, издевались, насиловали. Через десять лет, когда немножко пришла в силу, убежала.
Кажется, к тюрьме она приспособилась лучше других. Фируза ни разу не видела ее плачущей или жалующейся. Слегка завидовала. Латифа красивая: кудрявые волосы – как волны пустынных барханов, лицо по-детски округлое,  ровный нос. Глаза какие-то нездешние, не по-хазарейски черные, не по-пуштунски карие — зеленые, искрящиеся как изумруды с берегов озера Шева. Настоящая принцесса.
В неволе.
И не придет освободить ее ни принц, ни герой.
Потому что – где они?
Однажды вечером она вернулась из административной части, села на землю в уголке между бараком и стеной, закрылась шарфом и замерла. Было непоздно, но темно, луна холодно горела на небе. Фируза помыла ноги и собралась устраиваться на ночлег, а перед тем поболтать с соседками. Посмотрела на Латифу, подумала – плачет, подошла успокоить.
Тронула за плечо.
— Что с тобой?
— Посиди рядом, — сказала Латифа немного невнятно.
Пьяная? Невозможно. В тюрьме алкоголь запрещен, за ее пределами тоже. «А опиум нет», – догадалась Фируза, ощутив знакомый запах, тот, который шел от куривших полицейских, приехавших уничтожать их  маковое поле.
Фируза села, вытянула ноги, руки положила на колени. Повеял ветерок, и она подставила ему щеки, прикрыла глаза. Ранняя ночь – лучшее время: дневная жара спала, утренний холод еще не наступил. Тело отдыхает, впитывает свежесть, наполняется силами, чтобы назавтра растратить их в борьбе против изнуряющего зноя. И кто придумал такое неудобное расписание для человека – днем заниматься делами, ночью спать? Лучше наоборот. Ночью, когда прохлада висит в воздухе, ощущаешь себя бодрей и работать легче. А днем, когда солнце, духота, пот и лень не то что работать, жить неохота…
Как бы издалека до нее донеслось:
— Фируза, представь, тебе восемь лет, живешь у чужих людей. – Голос Латифы дрогнул. Она замолчала, кхекнула, и продолжила, нарочито безэмоционально, как бы про чужого человека. — Они заставляют тебя переворачивать взрослого, парализованного мужчину, чтобы обмыть. А откуда столько сил у ребенка? Не получается — как бы ни старалась, и как бы ни колотили лошадиным хлыстом. Что бы ты сделала?
Что ответить? Фируза сходу не нашлась. Сказала честно:
— Не знаю.
— Вот и я не знала. Бежать? Куда? Обратно в семью меня не приняли бы. Других родственников нет. Вешаться? Не знала – как, маленькая была. Себя поджечь – огня боялась. Вот и терпела, кусая кровавые губы. На мне живого места нет, вся спина в шрамах.
— Ой, а я порой завидовала. Думала – тебе хорошо. Красивая. Мужа, детей нет, заботы голову не печалят. Ты не смеешься, но и не плачешь…
— Отплакала свое. Слез нет. Одно зло осталось. На жизнь эту собачью. Нет, хуже. Собак кормят и любят, а нас? – спросила опять Латифа.
Ответа дожидаться не стала, он не требовался. Полезла запазуху, вытащила неровно оторванный кусок тонкой бумаги и маленькую плитку, в темноте походившую на шоколад. Раскрошила ее на газету, свернула в виде сигареты. Сунула в рот, щелкнула зажигалкой. Затянулась, замерла.
Выпустила плотную, белую струю перед собой. Фируза невольно вдохнула, да слишком глубоко — горло засвербило, дыхание нарушилось. Распирало закашляться вслух, но поостереглась — в темноте звуки звончее, перекликаются как эхо в горах, долго не смолкают. Долетят до административной части, разбудят надзирателей, они прибегут проверить в чем дело. Фирузе ничего, а у Латифы могут быть неприятности.
Кое-как покхекала про себя, помахала ладонью перед носом, разгоняя дым. Вдохнула чистого воздуха, задержала внутри, чтобы успокоить поднявшуюся волну в желудке.
— Как же ты выжила? – спросила, когда оправилась и получилось говорить.
— Вот как. – Латифа показала на сигарету. – Затянешься и забудешься. Хочешь попробовать?
— Нет.
— Почему?
— Стошнит.
— А от жизни не тошнит?
— У меня Джаред есть.
— Думаешь, он лучше других?
Что сказать Фирузе? Не знает она. И никто не знает. Если бы Джаред любил ее как Бахтияр свою Малалу, была бы счастлива…
А в бараке гулянье — вокруг Латифы столпились женщины, хлопают, подпевают. Одна пустилась танцевать, приземистая и тихая Фатиха – улыбается, плечами водит, руки в стороны раскидывает. Совсем на себя не похожа: обычно ходила сгорбившись, испуганно выглядывала из-под шарфа. Оказывается, она ростом с Фирузу – когда спину выпрямила.
Время прошло весело, как на концерте, но у Фирузы почему-то тяжко на душе. Вздохнула. Попробовала сама себя уговорить: не стоит печалиться, есть люди, которым тяжелее.
Вот Зара. Четверых детей поднимает. В тюрьме, в одиночку. На судьбу не жалуется, не плачет, не причитает — днем некогда, вечером сил нет. Когда детей уложит, сядет к стене, уставится в одну точку и сидит, долго, неподвижно. Сейчас она приготовила жидкую кашу неаппетитного коричневого цвета – как глину по миске развезла. Села поджав ноги, левой рукой держит грудничка Максуда, правым мизинцем загребает кашу, сует ему в рот, размазывает внутри по щечкам, языку. Он глядит удивленно, чавкает и глотает. И не знает, что недавно родился, а уже в тюрьме сидит.
Максудику еще повезло: хоть такая еда есть. Другому малышу — Фаруху мать давала лишь пососать намоченную в сладком чае тряпку. Потому он кричит каждый день. Кушать просит, да никто его не слышит.
День третий
День начался с драки. В бараке Гульнара сцепилась с другой товаркой, женщиной в два раза старше себя. Новруз — одна из немногих, которые здесь процветали, неизвестно за счет чего.  Фируза ее недолюбливала. Среди худощавых сиделиц Новруз выглядела неподобающе полной, когда шла, все у нее колыхалось: щеки, подбрюдок, груди, живот.
Тщедушная Гульнара напрыгивала на нее, махала руками, пыталась добраться до лица, и создавалось впечатление – котенок нападает на тигра.
Когда они, отчаянно бранясь и цепляя друг друга за волосы, выскочили во двор, налетела толпа,  и драчуний растащили.
Но перебранка не прекратилась.
— Ты воровка! – кричала Гульнара. – Почему воруешь наши деньги? Мы здесь равны. Нам всем деньги нужны. Еду купить и  остальное. А ты крыса, все время всех обманываешь. Килограмм мяса стоит сто двадцать афганей, а ты продаешь за двести. И так во всем. Спекулянтка! Да еще наши деньги воруешь!
— Ничего я не воровала! – оправдывалась Новруз визгливым голосом, который не подходил к ее мощному телосложению. – Ты чего на меня налетела, с ума что ли сошла? Забыла, как я тебе помогала, к доктору водила. Телефон оплачивала. А теперь плохая стала? Я-то чем виновата, что ты с мужем рассорилась, денег не имеешь? Дура сумасбродная! Я вот судье пожалуюсь, пусть тебя отсюда уберут. Ты самая скандальная. Каждый день склоки устраиваешь.
Угроза насчет судьи подействовала. Его боялись: мог единолично вмешаться в судьбу сиделицы, отправить в другую тюрьму — строже, или увеличить срок за неподобающее поведение. Гульнара на глазах сникла и отошла в уголок плакать. Фируза погладила ее по плечу. Прикрываясь платком, Гульнара зарыдала.
— Горе мне, горе! Продала я моего Фаруха… – причитала она негромко, вроде упрекая саму себя. — А иначе не могла. Он бы здесь умер. А-а, нет мне счастья и никогда не будет. Продала сыночка, маленького моего, родного человечка…
Со скандалом пришел разбираться начальник тюрьмы, пожилой мужчина с уставшими глазами. Пока они выясняли кто прав, кто виноват, Фирузу отозвала в сторонку женщина-надзиратель Айшет.
— Твой срок сегодня заканчивается. Готовь вещи. Когда проверим бумаги, можешь уходить.
Новость – долгожданная и все-таки неожиданная застала Фирузу врасплох. Замерла. Посмотрела непонимающе на Айшет, будто та сообщила нечто невероятное – что женщинам разрешили ходить по улице с открытыми лицами…
Кое-как дошло. Она свободна?
Почему-то радости не ощущается.
Что ей делать со своей свободой?
А Джаред?
 — А Джаред?
— Он тоже.
— Он еще не ушел?
— Нет.
— Ой, подождите.
Фируза бросилась в барак к чемодану. Достала карандаш, тетрадку, нацарапала несколько слов. Руки тряслись, получилось коряво, но исправлять некогда. Вырвала листок, побежала на улицу. Подозвала мальчика-курьера, который приносил от Джареда узелки с одеждой, отдала записку, сказала, кому передать. Попросила Айшет пропустить мальчика в мужское отделение.
Щеки пылали, сердце бешено колотилось — Фируза ждала ответ. Пока принялась пересматривать вещи: свое складывала в чемодан, тюремное  отдельно. Губы дрожат, на глазах слезы – радости или печали? Неизвестно. Голова в тумане.
Пришел Абдулла проверить, все ли казенное в наличии – подушка, подстилка, одеяло. Велел захватить личные бумаги и повел ее в административную часть.
Там проверили документы и удостоверили личность, выдали пропуск и велели не задерживатся с отправкой — за Фирузой уже кто-то приехал. Кто? Спрашивать не стала. Даже, кажется, не расслышала, другим мысли заняты.
Когда она ушла, Абдулла сказал, глядя в окошко:
— Несчастная девушка. Ей домой нельзя возвращаться.  Дядька с сыном поклялись ее убить. И родной брат тоже. Говорит: она мою честь запятнала, не собираюсь с ней жить под одной крышей. Ох, не знаю, должна ли радоваться освобождению…
Фируза вернулась в барак. Там ждал курьер. Он отдал ей ее же записку и собрался бежать.
— А ответ? – спросила растерянно.
— Он сказал, что нечего ему ответить.
Небо рухнуло на землю. Мир перестал существовать. Вернее, может, он и существовал, но где-то отдельно от Фирузы.
Зачем всё, если не будет рядом Джареда?
Пришла Латифа и с порога начала кричать:
— Забудь его! Не расстраивайся. Он тебя недостоин, не заслуживает твоих слез. Предатель! Не будет ему счастья, раз тебя бросил. Никогда не познает любви и не будет ему удачи. Не убивайся по нему, держись гордо. Ты еще найдешь свое счастье.
Что потом делала Фируза — в сознании не запечатлелось. Улыбалась или плакала – не ощущала. Чьи-то лица мелькали перед глазами – она не знала их имен, ей что-то говорили – она не слышала. Не помнила, как  обувалась, накидывала паранджу, брала чемодан – сама или ей помогали?
Очнулась за воротами. Ноги не держат, чемодан выпал из рук. Прислонилась к стене, чтобы не упасть.
Тошнота подступила к горлу.
Навстречу шла родственница, что-то кричала, махала руками. Фируза ее не узнала, опустила голову. С места не сдвинулась.
Хлопнули тюремные ворота. Вышел Джаред с чемоданом и свернутым матрасом подмышкой. Не обращая внимания на фигуру в парандже, торопливо прошел мимо.
Фируза позвала:
— Джаред! – Думала, что крикнула, а получилось еле слышно.
Он оглянулся. Остановился. Кто его зовет? Кроме женщины под синей накидкой поблизости никого. Сделал шаг в ее сторону, попытался за сеткой рассмотреть глаза.
— Пойдем, некогда! – крикнул ему мужчина у белой легковой машины и нетерпеливо махнул рукой.
Джаред попятился. Развернулся и побежал.
Фируза проводила взглядом его, потом машину, в которую он сел. Даже когда они скрылись за поворотом, еще надеялась, что он вспомнит про нее, вернется, предложит поехать с ним.
Не вернулся.
Значит – все зря? Побег из дома, десять лет тюрьмы, ожидание светлого будущего…
Да. И нечего удивляться, жаловаться или плакать. Надо смириться и забыть про мечты.
Надо идти, а то прохожие стали оборачиваться на одиноко стоящую фигуру.
Фируза отлепилась от стены и, понурившись, побрела куда-то вдоль дороги. Весело болтавшие у ворот надзиратели вдруг смолкли и угрюмо посмотрели ей вслед.

Добавить комментарий